версия
ты сел писать в десять вечера, когда квартира уже остыла до той тишины в которой слышно как гудит холодильник на кухне и как сосед сверху иногда переступает с ноги на ногу, и перед тобой лежала тетрадь, обычная, в клетку, купленная зачем-то полгода назад и пролежавшая в ящике под зарядками и старыми чеками, и ты открыл её на первой странице, чистой, расчерченной голубым, и сверху написал четыре слова, без вопросительного знака сначала, потом вернулся и добавил знак, потому что без него выглядело как утверждение, а ты не утверждал, ты спрашивал, впервые за долгое время по-настоящему спрашивал, и слова были такие: чего я хочу.
ты держал ручку над строчкой и ждал. это казалось простым, нелепо простым, потому что что может быть проще чем сказать чего ты хочешь, это же не интеграл, не чужой язык, это твоё, это ближе всего что есть, это должно лежать сразу под кожей, бери и записывай. тебе тридцать пять, ты прожил половину, у тебя есть работа и квартира в ипотеку и человек который спит в соседней комнате и планы, у тебя точно есть планы, ты их озвучивал на днях рождения и собеседованиях и в разговорах за второй бутылкой вина, так уверенно озвучивал, так гладко, без запинки, как будто читал с листа, и сейчас, когда лист действительно лежал перед тобой, пустой, оказалось что читать не с чего. ручка стояла. чернила собрались на кончике в крошечную каплю и не падали. строчка была пустая. гудел холодильник, и в этом гуле было что-то почти насмешливое, ровное, безразличное, гул вещи которой не нужно ничего хотеть чтобы работать.
ладно, подумал ты, начну с очевидного, с того что лежит сверху, и написал: хочу хорошую карьеру, расти, стать кем-то в профессии. ровный почерк, уверенная мысль, и ты даже почувствовал лёгкое облегчение, как будто сдвинул что-то застрявшее. но ручка не пошла дальше, потому что слово карьера вдруг развернулось, как разворачивается во сне знакомый дом в незнакомый, и за ним проступил кухонный стол, клеёнка в мелкий цветочек, и голос, не злой, любящий, очень любящий, и от этой любви тем тяжелее, голос который говорил тебе в одиннадцать, в четырнадцать, в семнадцать: главное получить профессию, главное чтобы за плечами было дело, чтобы никто никогда не мог тебя выбросить как выбросили меня. это была мама. это всегда была мама. её страх, аккуратно сложенный и врученный тебе как приданое, её девяностые, её сокращение, её ночи на калькуляторе, всё это ты носил под словом карьера двадцать лет и называл своим честолюбием.
ты посмотрел на строчку. потом провёл по ней черту. не яростно, спокойно, как вычёркивают пункт в списке покупок, который оказался уже куплен. одна строчка ушла. ты подумал: ну хорошо, это понятно, это первое что приходит, это поверхностное, сейчас доберёмся до настоящего. ты ещё не знал что копаешь не вглубь к себе, а вглубь к другим людям.
хочу семью, написал ты на следующей строке, детей, дом, чтобы было куда возвращаться, чтобы к сорока всё это было. и тут даже задумываться не пришлось, потому что под этой фразой сидела бабушка, целиком, в своём кресле у окна, с её вечным присловьем что без семьи человек как дерево без корней, что главное это продолжение, что она не успокоится пока не увидит, и она не увидела, умерла, и ты помнишь как стоял на похоронах и думал не о ней, а о том что не выполнил, что задолжал, что обещанное не отдано, и вот ты тащил этот невыплаченный долг ещё десять лет и принимал его за зов сердца, за биологические часы, за зрелость, за всё что угодно кроме того чем он был: за неоплаченным обещанием женщине которой уже нет.
ты не то чтобы не хотел семью. может и хотел. но в том-то и фокус, ты не мог отделить где твоё, а где её корни и её дерево и её непрожитая тревога за продолжение рода, и пока не можешь отделить, считать это своим желанием нечестно. ты провёл черту и через эту строчку. две черты на странице. почерк всё ещё ровный, но рука уже чуть медленнее, потому что начало появляться неприятное предчувствие, тонкое, как сквозняк из щели которую не видно.
ты решил зайти с другой стороны, не с тяжёлого, с лёгкого, с того что точно про удовольствие, про тебя, про твоё личное хотение, и написал: хочу машину, нормальную, чтобы не стыдно, может ту, с тихим электромотором, чтобы утром садиться и чувствовать. ты даже представил салон, запах кожи и нового пластика, дисплей во всю панель, тихий толчок в спину на светофоре, и в этот момент представления ты поймал себя на том откуда взялась картинка, и картинка была не из жизни, ты никогда не сидел в такой машине, картинка была из ленты, из тех тридцати секунд между видео с котом и видео с рецептом, где кто-то на фоне заката открывал дверь и говорил что это меняет всё, и ты пролистал, не задержался, забыл, а оно осталось, осело, проросло, и через полгода всплыло как твоя мечта, с запахом и дисплеем, которых ты никогда не нюхал и не трогал.
это было даже смешно. ты сидел с ручкой и почти засмеялся вслух, тихо, чтобы не разбудить, потому что машина оказалась не желанием а отложенной рекламой, медленной, въевшейся, той что не продаёт в лоб, а просто долго мелькает пока ты не начинаешь думать что сам всё придумал. ты вычеркнул машину третьей строчкой и понял что сквозняк больше не из щели, что где-то открылась дверь, и тянет ровно, холодно, отовсюду.
хочу денег, написал ты, нормально зарабатывать, чтобы не считать в конце месяца, чтобы была подушка, чтобы спокойно. и это казалось таким очевидным, таким взрослым, таким бесспорно своим, что ты почти не остановился, рука пошла дальше, и только дописав слово спокойно ты услышал откуда оно, потому что спокойствие про которое ты писал было не твоё спокойствие, ты его никогда не чувствовал, ты не знал на ощупь что это, ты знал только тревогу с обратным знаком, отсутствие тревоги, дырку в том месте где у других людей был покой, и эту тревогу тоже не ты завёл. она пришла из того же дома, с той же кухни, от тех же ночей на калькуляторе, цифры на бумажке столбиком, и взрослый который не спит, и ты, ребёнок, который лежит в соседней комнате и слышит как щёлкает кнопками калькулятор, и впитываешь не цифры, цифр ты не понимаешь, впитываешь сам звук, ритм страха, что денег всегда впритык, что в любой момент может не хватить, что мир это место где тебя в любую секунду могут оставить ни с чем. и ты вырос и стал зарабатывать в три раза больше чем те люди у калькулятора, и подушка у тебя была, и впритык давно не было, а звук остался, тот самый щелчок, и ты гонишься за суммой которая его заглушит, и не понимаешь что суммы такой нет, потому что глушить надо не цифрой, цифра ничего не глушит, сколько ни заработай, ночью всё равно тот же звук.
ты провёл черту. четвёртая. рука дрожала уже не от усталости, а от чего-то другого, потому что эта строчка была про самое основание, про то на чём держалось всё остальное, про базовый гул под всеми желаниями, и оказалось что и он чужой, что даже страх остаться ни с чем тебе передали, аккуратно, с любовью, как передают семейную ценность, и ты тридцать лет носил его как свою кожу.
тогда ты остановился. отложил ручку. посмотрел на четыре перечёркнутые строки и подумал: так, спокойно, я делаю что-то не так, я беру слишком крупное, слишком про статус, конечно за статусом стоят чужие, статус это и есть чужие глаза, надо взять что-то про смысл, про вклад, про то что внутри. и ты написал, медленнее теперь, выбирая: хочу быть полезным, делать что-то нужное людям, чтобы после меня осталось.
и это держалось дольше. секунд десять ты смотрел на эту строчку с уважением, почти с нежностью, потому что вот же, вот хорошее, вот достойное, и тут из-под неё проступил спортзал переоборудованный под актовый, и линолеум, и портрет на стене, и женщина у доски которая говорила что человек живёт чтобы приносить пользу обществу, что эгоист это худшее что можно стать, что надо быть нужным, надо отдавать, надо заслужить место среди людей трудом. тебе ставили это в восемь лет, в десять, на классных часах, в сочинениях которые ты писал под оценку, и ты так хорошо это усвоил, на отлично усвоил, что к тридцати пяти не отличал воспитанную в тебе полезность от собственного движения души, и каждый раз когда ты делал что-то бесплатно и чувствовал тепло, ты не знал, это твоё тепло или тебя гладят по голове через тридцать лет, хорошая девочка, хороший мальчик, молодец, садись, пять.
ты провёл черту медленно. рука уже не хотела. потому что эту было жальче всего, эта казалась самой твоей, самой благородной, и именно поэтому самой чужой, потому что благородство всегда вкладывают снаружи, благородству учат, его не находят в себе как камень в кармане. пять черт. страница начинала выглядеть как поле после прополки.
ты перевернул страницу. на чистой написал, уже почти с вызовом, потому что хотелось наконец поймать хоть одно настоящее: хочу путешествовать, увидеть мир, пока молодой, побывать везде, пожить в разных местах. и ты ждал что вот это устоит, это же про свободу, про открытость, про живой интерес, что может быть твоё, и почти поверил, и тут перед глазами встали не страны, не запахи, не языки которых ты не знаешь, а чужие сторис, вертикальные, по девять секунд, океан в рамке экрана, чья-то спина на фоне храма, чья-то рука с бокалом над бассейном который висит над городом, и подпись, и геометка, и то лёгкое тянущее чувство под рёбрами которое ты привык называть мечтой о путешествиях, а оно было не мечтой, оно было завистью, тихой, фоновой, к людям которых ты не знаешь и которые сами поехали туда потому что увидели ещё чьи-то сторис.
и ты понял что не хочешь в эти места. ты хочешь иметь такие сторис. хочешь спину на фоне храма и руку с бокалом, хочешь чтобы пролистали и задержались на тебе как ты задерживался на них, на полсекунды, с тем же тянущим чувством. это вообще не про мир, мир здесь декорация, это про взгляд других, перенаправленный, отражённый, отражённый ещё раз, бесконечный коридор зеркал в котором ты ищешь себя и находишь только отражения тех кто искал так же. ты вычеркнул путешествия. шестая черта, первая на новой странице. и впервые стало по-настоящему тихо внутри, не уютно тихо, а как тихо в комнате из которой вынесли мебель.
ты посмотрел на дверь соседней комнаты, за которой ровно дышал человек, и подумал про того человека отдельную мысль, и написал: хочу чтобы у нас было хорошо, чтобы по-настоящему, чтобы не как у всех. и эта строчка была живая, в ней было тепло, в ней было конкретное лицо, и ты обрадовался, вот, наконец что-то с лицом, что-то тёплое. но ты уже научился прислушиваться, и ты прислушался, и под теплом проступило другое, не сразу, слоями. сначала тот образ который тебе вообще никто не показывал прямо, образ пары которая идёт по жизни рука об руку и понимает друг друга без слов, и ты не помнишь откуда он, из фильмов наверное, из песен, из чужих свадеб в ленте, из тысячи кадров где двое смотрят на закат и им хорошо, и ты сложил из этих кадров шаблон и теперь меришь им живого человека рядом, и человек всё время чуть-чуть не дотягивает, потому что живой человек не кадр, у него плохое настроение и несвежее дыхание утром и своя усталость которая не про тебя. а под этим, ещё глубже, проступило то самое не как у всех, и ты услышал что это не про любовь вовсе, это снова про чужие глаза, про то чтобы со стороны выглядело правильно, чтобы завидовали, чтобы ставилось в пример, чтобы мама наконец успокоилась, чтобы бабушка если бы дожила кивнула, и получалось что даже этого человека, спящего за стеной, тёплого, настоящего, ты хочешь не совсем для себя, а отчасти как ещё одну строчку в чужом списке достижений, как доказательство что у тебя всё в порядке, предъяви и тебя оставят в покое.
ты не вычеркнул эту строчку. рука потянулась, но остановилась. потому что вычеркнуть было бы враньём в другую сторону, там всё-таки было что-то живое, под всеми слоями оставалась капля настоящего тепла к конкретному человеку, и ты не мог отделить её от шаблонов, она была в них растворена, как сахар в чае, не выловишь ложкой. ты оставил строчку без черты, единственную живую за весь вечер, и поставил рядом маленький вопросительный знак, потому что честнее всего было именно это, не да и не нет, а не знаю, не знаю сколько здесь тебя и сколько кадров с закатом. шесть перечёркнутых строчек и один вопросительный знак сбоку.
ты сидел и больше не торопился. что-то изменилось в самом способе сидеть. раньше ты писал и копал вниз думая что под верхним слоем чужого лежит нижний слой своего, как под снегом земля. а теперь до тебя стало доходить, медленно, без паники, скорее с удивлением, что копаешь не сквозь чужое к своему, а сквозь чужое к ещё более чужому, что под мамой бабушка, под бабушкой та женщина у доски и ещё за ней её учителя и ещё за ними кто-то, целая очередь людей уходящая в темноту, передающих друг другу одни и те же страхи и мечты как эстафету, и где-то в начале этой очереди стоит не человек а просто эпоха, гул, фон, время в которое тебя угораздило родиться, и оно лепило тебя раньше чем ты научился говорить слово я.
ты попробовал ещё. написал помельче, как пробуют на ощупь в темноте: хочу выучить английский как следует. зачеркнул сразу, потому что увидел резюме и чужую планку и фразу что без языка ты неполноценный, кто это сказал, не ты, какой-то рекрутер, какой-то блогер с курсом, какой-то одноклассник который уехал и пишет в сторис на двух языках, кто угодно кроме тебя. написал: хочу прочитать всё важное, разбираться, быть умным. зачеркнул, потому что увидел мальчика которого хвалили за начитанность и который с тех пор читает чтобы оставаться тем мальчиком, не из голода, из страха перестать быть умным в чьих-то глазах, всё в чьих-то, всегда в чьих-то, и даже сейчас, замечаешь, ты ведёшь этот разбор с такой дотошностью отчасти чтобы кто-то невидимый оценил какой ты молодец что докопался. написал: хочу хорошее тело, форму, чтобы. и не дописал, зачеркнул на полуслове, потому что и так понятно чьи это тела, из каких лент, под какую музыку, по чьим лекалам, и сколько таких тел проехало мимо тебя за пальцем прежде чем одно из них стало твоей целью, и ты даже не помнишь как именно должно выглядеть это хорошее тело, но точно помнишь чувство нехватки которое возникает когда смотришь на чужое, а нехватку в тебя залили не зеркало и не врач, а лента, по капле, годами.
каждое слово которое ты писал, ты теперь сначала писал, а потом слышал чей это голос, и голос всегда был. не было ни одной строчки под которой ты не услышал бы кого-то. ты сидел как человек разбирающий стену кирпич за кирпичом и обнаруживающий что каждый кирпич с чужим клеймом, мамин, бабушкин, школьный, рекламный, ничьего твоего, ни одного кирпича который ты сам обжёг, а стена-то стоит, стена это ты, ты всю жизнь думал что это ты, плотный, настоящий, с убеждениями и мечтами, а это кладка, аккуратная, давняя, так давно сложенная что раствор стал тобой.
и тут пришла мысль от которой по спине прошло не страшно, а как-то весело и страшно одновременно. если каждое моё хочу это чьё-то, написанное во мне когда я не мог сопротивляться, то кто тогда сидит сейчас и вычёркивает. кто этот который перечёркивает мамино и бабушкино, чьим голосом он недоволен чужими голосами, не очередной ли это голос, самый последний, самый незаметный, голос того кто прочитал где-то что надо быть собой, что надо найти подлинное я, что чужие ожидания это плохо, а своё хорошо, и этому тоже ведь научили, эту самую идею про найти себя тебе тоже кто-то продал, в книжке, в ролике, во фразе наставника, будь верен себе, и ты купил, и теперь сидишь верный себе и не можешь найти этого себя потому что искать себя тебя тоже научили снаружи.
ты засмеялся. тихо, одними плечами, потому что это было уже совсем смешно, последняя матрёшка которую ты открыл оказалась не пустой и не полной, в ней сидела ещё одна, и ты понял что если так открывать дальше, то открывать будет некому, потому что тот кто открывает тоже одна из них. и в этом смехе впервые за вечер не было тяжести. потому что когда понимаешь что обманут совсем, до самого дна, до того кто заметил обман, обижаться уже не на кого, винить некого, мама не виновата, она передала своё, бабушка передала своё, у каждого был свой стол с клеёнкой и свой голос сверху, никто не злодей, все просто несли дальше что приняли, длинная цепочка людей грузивших друг в друга страх и мечту и называвших это любовью и воспитанием, и это правда было любовью, в этом-то и фокус, тебя строили из лучших побуждений, кирпич за кирпичом, и каждый кирпич клали с нежностью.
ты перевернул на третью страницу. она была пустая, и ты долго на неё смотрел, потому что вычёркивать стало больше нечего, все хочу кончились, каждое оказалось с чужой подписью, и ты сидел перед чистым листом как человек у которого спросили чего он хочет и который честно, впервые в жизни честно, не знает. и это было не отчаяние. это было похоже на то как стоишь рано утром у открытого окна, ещё никто не проснулся, ничего ещё не началось, и нет ни планов ни долгов ни того кем надо стать, просто прохладный воздух и ты, без подписи, чистый лист.
и в этой пустоте, не из головы, откуда-то ниже головы, поднялось что-то такое тихое и такое простое что ты сначала не хотел его записывать, потому что оно было стыдное, недостаточно большое, недостаточно достойное, под него нельзя сделать сторис, его не одобрит мама и не поймёт бабушка и за него не похвалит женщина у доски, оно ничего не доказывает и никуда не ведёт. ты подержал ручку. посмотрел на дверь соседней комнаты, за которой тихо дышали. посмотрел на холодильник который гудел. и написал, мелко, в самом низу страницы, чтобы если что можно было закрыть тетрадь и сделать вид что не писал: хочу налить себе чаю, сесть вот так, и какое-то время ничего не хотеть.
ты перечитал эту строчку несколько раз. она была странная. она не была мечтой в том смысле в каком ты привык понимать мечты, у неё не было ни масштаба ни направления ни будущего, она вся помещалась в этот вечер, в эту тетрадь, в этот гул холодильника, она не хотела стать больше, ей было хорошо такой какая она есть, и именно поэтому, ты вдруг это понял, под ней не было ничьего голоса. ты прислушался специально, как прислушивался под каждой предыдущей. тишина. никакой мамы, никакой бабушки, никакой ленты. впервые за весь вечер под строчкой не оказалось другого человека, потому что захотеть просто посидеть с чаем и ничего не хотеть невозможно передать по эстафете, этому нельзя научить, это нельзя продать в ролике, на этом нельзя построить резюме, оно слишком маленькое чтобы кто-то захотел его в тебя вложить, и поэтому оно, кажется, было твоё. единственное за тридцать пять лет которое могло быть твоё именно потому что никому не пришло в голову тебе его навязать.
ты встал, пошёл на кухню, поставил чайник, и пока он закипал, стоял в темноте у окна и смотрел во двор где горел один фонарь и под ним никого, и не думал про карьеру, и не думал про семью к сорока, и не думал про деньги и подушку, и не думал про машину с тихим мотором и про чужие спины на фоне храмов, и это было не пусто, это было полно, странно полно, как бывает полна тишина после того как наконец выключили фоновую музыку которую ты не замечал весь день и от которой устал не зная что устаёшь. чайник зашумел сначала тихо, потом громче, потом щёлкнул и затих, и в этой внезапной тишине ты услышал как капля упала с крана в раковину, одна, потом ещё одна, и это был самый ясный звук за весь вечер. ты достал пакетик, опустил в кружку, и смотрел как от кипятка вверх пошли тёмные нити, медленно расходясь, окрашивая воду, и пар поднимался ровным столбиком к лицу, и пахло просто чаем, ничем больше, не успехом, не правильной жизнью, не тем кем ты должен стать, а горячей водой и сухой травой, и ты грел об кружку ладони, и тебе никто не показывал в ленте как это надо делать, и никто не учил тебя в восемь лет что это важно, и никто не успокоится если ты это сделаешь, и никто не расстроится если нет. ты налил. вернулся, сел над тетрадью, над тремя страницами перечёркнутого и одной строчкой нетронутого внизу.
и ты улыбнулся. не потому что нашёл себя, ты не нашёл, ты как раз перестал, разобрал стену и под стеной не оказалось спрятанного настоящего тебя, золотого, подлинного, ждавшего под слоями, там не было никого, там был только этот вечер, и чай, и желание чтобы он не кончался слишком быстро. ты улыбнулся потому что перестал искать. весь вечер ты копал думая что в конце найдёшь сокровище, своё, наконец-то своё, а в конце оказалась дырка от каждого выкопанного хочу, и в этой дырке гулял сквозняк, и сквозняк был приятный.